Анастасия Цветаева. Сказ о звонаре московском -
39 >
гренками, разогрета чечевичная каша. И я вхожу празднично и победно,
кухареньем победив повседневную усталость, из общественной кухни к себе, в
мой мир.
Там, на тахте, сидит Котик, но озабоченное веселье, в котором он меня
провожал, изменясь, перешло во чтопто другое, но тоже победное.
-- Как! Уже кончили? Написали ноктюрн?
Он смеется! Он смеется так, как смеются в детстве -- всепоглощенно! без
берегов! Но, видя недоуменье во мне -- так же явно, как в руке моей -- кашу,
-- он из глубин смеха апеллирует к слову:
-- А ззачем я ддолжен писать емму эттот ноктюрн? -- произносит он
непередаваемым тоном (в нем свобода, за которую бьются века и нации!), --
ессли ему эттот ноктюрн нужен (пауза, за которой -- сады своеволья), --
ппусть он его пишет сам!..
Как в оркестре ведущий удар, разбежавшись и множась, рассыпается,
наконец, искрами в широкой звуковой дали, так его отказ подчиниться Глиэру,
руша задуманные тем построения его композиторского будущего, станет вдали,
увы, безвестностью Котика. Но ни он, ни я в этот вечер не поняли этого.
Озорство его фразы, ее нежданность, меня восхитив, развеселили нас обоих
безмерно.
Мы веселились, мы торжествовали, мы праздновали освобождение, победу
над угнетением! К нашей трапезе подоспевший Андрюша нес яичницу, резал хлеб.
Он поднимал заздравный стакан с чаем:
-- За -- как это? Ноктюрн? Который напишет Глиэр!..
И только Омар Хайям, глядя на нас, разразился бы печалью стиха о
превратности сего мира... Вечера этого!
Празднуя в этот день нечто, что нам казалось победой, мы, того не зная,
праздновали -- Тризну! Смехом беспечных оплакивали прощанье с будущим, с
"Глубинами ученичества, с Высотами послушания..."
Ученьем Ломброзо этот вечер скорчил нам гримасу сочувствия, которую мы,
превратно поняв, приняли за маску веселья.
Так я почувствовала -- немного спустя. Но -- глубоки завороты мыслей и
чувств; в них можно заблудиться. Так я заблудилась -- не в вечер Тризны, а в
